Неточные совпадения
— Нет, мы, по Божьей милости,
Теперь крестьяне вольные,
У нас, как у
людей.
Порядки тоже новые,
Да тут
статья особая…
«Скучаешь, видно, дяденька?»
— Нет, тут
статья особая,
Не скука тут — война!
И сам, и
люди вечером
Уйдут, а к Федосеичу
В каморку враг: поборемся!
Борюсь я десять лет.
Как выпьешь рюмку лишнюю,
Махорки как накуришься,
Как эта печь накалится
Да свечка нагорит —
Так тут устой… —
Я вспомнила
Про богатырство дедово:
«Ты, дядюшка, — сказала я, —
Должно быть, богатырь».
Уж налились колосики.
Стоят столбы точеные,
Головки золоченые,
Задумчиво и ласково
Шумят. Пора чудесная!
Нет веселей, наряднее,
Богаче нет поры!
«Ой, поле многохлебное!
Теперь и не подумаешь,
Как много
люди Божии
Побились над тобой,
Покамест ты оделося
Тяжелым, ровным колосом
И
стало перед пахарем,
Как войско пред царем!
Не столько росы теплые,
Как пот с лица крестьянского
Увлажили тебя...
— Коли всем миром велено:
«Бей!» —
стало, есть за что! —
Прикрикнул Влас на странников. —
Не ветрогоны тисковцы,
Давно ли там десятого
Пороли?.. Не до шуток им.
Гнусь-человек! — Не бить его,
Так уж кого и бить?
Не нам одним наказано:
От Тискова по Волге-то
Тут деревень четырнадцать, —
Чай, через все четырнадцать
Прогнали, как сквозь строй...
Стародум. А! Сколь великой душе надобно быть в государе, чтоб
стать на стезю истины и никогда с нее не совращаться! Сколько сетей расставлено к уловлению души
человека, имеющего в руках своих судьбу себе подобных! И во-первых, толпа скаредных льстецов…
Г-жа Простакова. Старинные
люди, мой отец! Не нынешний был век. Нас ничему не учили. Бывало, добры
люди приступят к батюшке, ублажают, ублажают, чтоб хоть братца отдать в школу. К
статью ли, покойник-свет и руками и ногами, Царство ему Небесное! Бывало, изволит закричать: прокляну ребенка, который что-нибудь переймет у басурманов, и не будь тот Скотинин, кто чему-нибудь учиться захочет.
Стародум. Льстец есть тварь, которая не только о других, ниже о себе хорошего мнения не имеет. Все его стремление к тому, чтоб сперва ослепить ум у
человека, а потом делать из него, что ему надобно. Он ночной вор, который сперва свечу погасит, а потом красть
станет.
Софья. Все мое старание употреблю заслужить доброе мнение
людей достойных. Да как мне избежать, чтоб те, которые увидят, как от них я удаляюсь, не
стали на меня злобиться? Не можно ль, дядюшка, найти такое средство, чтоб мне никто на свете зла не пожелал?
Стародум. Они в руках государя. Как скоро все видят, что без благонравия никто не может выйти в
люди; что ни подлой выслугой и ни за какие деньги нельзя купить того, чем награждается заслуга; что
люди выбираются для мест, а не места похищаются
людьми, — тогда всякий находит свою выгоду быть благонравным и всякий хорош
становится.
По случаю бывшего в слободе Негоднице великого пожара собрались ко мне, бригадиру, на двор всякого звания
люди и
стали меня нудить и на коленки становить, дабы я перед теми бездельными
людьми прощение принес.
Стали люди разгавливаться, но никому не шел кусок в горло, и все опять заплакали.
— Состояние у меня, благодарение богу, изрядное. Командовал-с;
стало быть, не растратил, а умножил-с. Следственно, какие есть насчет этого законы — те знаю, а новых издавать не желаю. Конечно, многие на моем месте понеслись бы в атаку, а может быть, даже устроили бы бомбардировку, но я
человек простой и утешения для себя в атаках не вижу-с!
Разговор этот происходил утром в праздничный день, а в полдень вывели Ионку на базар и, дабы сделать вид его более омерзительным, надели на него сарафан (так как в числе последователей Козырева учения было много женщин), а на груди привесили дощечку с надписью: бабник и прелюбодей. В довершение всего квартальные приглашали торговых
людей плевать на преступника, что и исполнялось. К вечеру Ионки не
стало.
Закричал какой-то солдатик спьяна, а
люди замешались и, думая, что идут стрельцы,
стали биться.
— Погоди. И ежели все
люди"в раю"в песнях и плясках время препровождать будут, то кто же, по твоему, Ионкину, разумению, землю пахать
станет? и вспахавши сеять? и посеявши жать? и, собравши плоды, оными господ дворян и прочих чинов
людей довольствовать и питать?
К довершению бедствия глуповцы взялись за ум. По вкоренившемуся исстари крамольническому обычаю, собрались они около колокольни,
стали судить да рядить и кончили тем, что выбрали из среды своей ходока — самого древнего в целом городе
человека, Евсеича. Долго кланялись и мир и Евсеич друг другу в ноги: первый просил послужить, второй просил освободить. Наконец мир сказал...
Очевидно,
стало быть, что Беневоленский был не столько честолюбец, сколько добросердечный доктринер, [Доктринер — начетчик,
человек, придерживающийся заучен — ных, оторванных от жизни истин, принятых правил.] которому казалось предосудительным даже утереть себе нос, если в законах не формулировано ясно, что «всякий имеющий надобность утереть свой нос — да утрет».
Никто не
станет отрицать, что это картина не лестная, но иною она не может и быть, потому что материалом для нее служит
человек, которому с изумительным постоянством долбят голову и который, разумеется, не может прийти к другому результату, кроме ошеломления.
Наконец
люди истомились и
стали заболевать. Сурово выслушивал Угрюм-Бурчеев ежедневные рапорты десятников о числе выбывших из строя рабочих и, не дрогнув ни одним мускулом, командовал...
Он родился в среде тех
людей, которые были и
стали сильными мира сего.
— Хорошо, — сказала она и, как только
человек вышел, трясущимися пальцами разорвала письмо. Пачка заклеенных в бандерольке неперегнутых ассигнаций выпала из него. Она высвободила письмо и
стала читать с конца. «Я сделал приготовления для переезда, я приписываю значение исполнению моей просьбы», прочла она. Она пробежала дальше, назад, прочла всё и еще раз прочла письмо всё сначала. Когда она кончила, она почувствовала, что ей холодно и что над ней обрушилось такое страшное несчастие, какого она не ожидала.
В особенности ему не нравилось то, что Голенищев,
человек хорошего круга,
становился на одну доску с какими-то писаками, которые его раздражали, и сердился на них.
Он знал очень хорошо, что в глазах этих лиц роль несчастного любовника девушки и вообще свободной женщины может быть смешна; но роль
человека, приставшего к замужней женщине и во что бы то ни
стало положившего свою жизнь на то, чтобы вовлечь ее в прелюбодеянье, что роль эта имеет что-то красивое, величественное и никогда не может быть смешна, и поэтому он с гордою и веселою, игравшею под его усами улыбкой, опустил бинокль и посмотрел на кузину.
Потом
стали представляться ей вопросы более отдаленного будущего: как она выведет детей в
люди.
Уже потом, когда он наелся молока, ему
стало совестно за то, что он высказал досаду чужому
человеку, и он
стал смеяться над своим голодным озлоблением.
Зачем, когда в душе у нее была буря, и она чувствовала, что стоит на повороте жизни, который может иметь ужасные последствия, зачем ей в эту минуту надо было притворяться пред чужим
человеком, который рано или поздно узнает же всё, — она не знала; но, тотчас же смирив в себе внутреннюю бурю, она села и
стала говорить с гостем.
«Да, очень беспокоит меня, и на то дан разум, чтоб избавиться;
стало быть, надо избавиться. Отчего же не потушить свечу, когда смотреть больше не на что, когда гадко смотреть на всё это? Но как? Зачем этот кондуктор пробежал по жердочке, зачем они кричат, эти молодые
люди в том вагоне? Зачем они говорят, зачем они смеются? Всё неправда, всё ложь, всё обман, всё зло!..»
И понимаете, в старину
человек, хотевший образоваться, положим, Француз,
стал бы изучать всех классиков: и богословов, и трагиков, и историков, и философов, и понимаете весь труд умственный, который бы предстоял ему.
Представь себе, что ты бы шел по улице и увидал бы, что пьяные бьют женщину или ребенка; я думаю, ты не
стал бы спрашивать, объявлена или не объявлена война этому
человеку, а ты бы бросился на него защитил бы обижаемого.
Сережа, и прежде робкий в отношении к отцу, теперь, после того как Алексей Александрович
стал его звать молодым
человеком и как ему зашла в голову загадка о том, друг или враг Вронский, чуждался отца. Он, как бы прося защиты, оглянулся на мать. С одною матерью ему было хорошо. Алексей Александрович между тем, заговорив с гувернанткой, держал сына за плечо, и Сереже было так мучительно неловко, что Анна видела, что он собирается плакать.
Левин уже давно сделал замечание, что, когда с
людьми бывает неловко от их излишней уступчивости, покорности, то очень скоро сделается невыносимо от их излишней требовательности и придирчивости. Он чувствовал, что это случится и с братом. И, действительно, кротости брата Николая хватило не надолго. Он с другого же утра
стал раздражителен и старательно придирался к брату, затрогивая его за самые больные места.
— Не могу, — отвечал Левин. — Ты постарайся, войди в в меня,
стань на точку зрения деревенского жителя. Мы в деревне стараемся привести свои руки в такое положение, чтоб удобно было ими работать; для этого обстригаем ногти, засучиваем иногда рукава. А тут
люди нарочно отпускают ногти, насколько они могут держаться, и прицепляют в виде запонок блюдечки, чтоб уж ничего нельзя было делать руками.
Но в глубине своей души, чем старше он
становился и чем ближе узнавал своего брата, тем чаще и чаще ему приходило в голову, что эта способность деятельности для общего блага, которой он чувствовал себя совершенно лишенным, может быть и не есть качество, а, напротив, недостаток чего-то — не недостаток добрых, честных, благородных желаний и вкусов, но недостаток силы жизни, того, что называют сердцем, того стремления, которое заставляет
человека из всех бесчисленных представляющихся путей жизни выбрать один и желать этого одного.
— Митюхе (так презрительно назвал мужик дворника), Константин Дмитрич, как не выручить! Этот нажмет, да свое выберет. Он хрестьянина не пожалеет. А дядя Фоканыч (так он звал старика Платона) разве
станет драть шкуру с
человека? Где в долг, где и спустит. Ан и не доберет. Тоже
человеком.
И вспомнив, как он при встрече поправил этого молодого
человека в выказывавшем его невежество слове, Сергей Иванович нашел объяснение смысла
статьи.
—
Люди не могут более жить вместе — вот факт. И если оба в этом согласны, то подробности и формальности
становятся безразличны. А с тем вместе это есть простейшее и вернейшее средство.
Окончив курсы в гимназии и университете с медалями, Алексей Александрович с помощью дяди тотчас
стал на видную служебную дорогу и с той поры исключительно отдался служебному честолюбию. Ни в гимназии, ни в университете, ни после на службе Алексей Александрович не завязал ни с кем дружеских отношений. Брат был самый близкий ему по душе
человек, но он служил по министерству иностранных дел, жил всегда за границей, где он и умер скоро после женитьбы Алексея Александровича.
Алексей Александрович, так же как и Лидия Ивановна и другие
люди, разделявшие их воззрения, был вовсе лишен глубины воображения, той душевной способности, благодаря которой представления, вызываемые воображением,
становятся так действительны, что требуют соответствия с другими представлениями и с действительностью.
«Эта холодность — притворство чувства, — говорила она себе. — Им нужно только оскорбить меня и измучать ребенка, а я
стану покоряться им! Ни за что! Она хуже меня. Я не лгу по крайней мере». И тут же она решила, что завтра же, в самый день рожденья Сережи, она поедет прямо в дом мужа, подкупит
людей, будет обманывать, но во что бы ни
стало увидит сына и разрушит этот безобразный обман, которым они окружили несчастного ребенка.
— Мы здесь не умеем жить, — говорил Петр Облонский. — Поверишь ли, я провел лето в Бадене; ну, право, я чувствовал себя совсем молодым
человеком. Увижу женщину молоденькую, и мысли… Пообедаешь, выпьешь слегка — сила, бодрость. Приехал в Россию, — надо было к жене да еще в деревню, — ну, не поверишь, через две недели надел халат, перестал одеваться к обеду. Какое о молоденьких думать! Совсем
стал старик. Только душу спасать остается. Поехал в Париж — опять справился.
Он, этот умный и тонкий в служебных делах
человек, не понимал всего безумия такого отношения к жене. Он не понимал этого, потому что ему было слишком страшно понять свое настоящее положение, и он в душе своей закрыл, запер и запечатал тот ящик, в котором у него находились его чувства к семье, т. е. к жене и сыну. Он, внимательный отец, с конца этой зимы
стал особенно холоден к сыну и имел к нему то же подтрунивающее отношение, как и к желе. «А! молодой
человек!» обращался он к нему.
Левин встречал в журналах
статьи, о которых шла речь, и читал их, интересуясь ими, как развитием знакомых ему, как естественнику по университету, основ естествознания, но никогда не сближал этих научных выводов о происхождении
человека как животного, о рефлексах, о биологии и социологии, с теми вопросами о значении жизни и смерти для себя самого, которые в последнее время чаще и чаще приходили ему на ум.
Ведь молодым
людям в брак вступать, а не родителям; стало-быть, и надо оставить молодых
людей устраиваться, как они знают».
— Нет, я очень стою, потому что я
стал самый серьезный
человек. Я не только устраиваю свои, но и чужие семейные дела, — сказал он с значительным выражением лица.
— Я нездоров, я раздражителен
стал, — проговорил, успокоиваясь и тяжело дыша, Николай Левин, — и потом ты мне говоришь о Сергей Иваныче и его
статье. Это такой вздор, такое вранье, такое самообманыванье. Что может писать о справедливости
человек, который ее не знает? Вы читали его
статью? — обратился он к Крицкому, опять садясь к столу и сдвигая с него до половины насыпанные папиросы, чтоб опростать место.
И он
стал перебирать подробности образа действий
людей, находившихся в таком же, как и он, положении.
Он сделался бледен как полотно, схватил стакан, налил и подал ей. Я закрыл глаза руками и
стал читать молитву, не помню какую… Да, батюшка, видал я много, как
люди умирают в гошпиталях и на поле сражения, только это все не то, совсем не то!.. Еще, признаться, меня вот что печалит: она перед смертью ни разу не вспомнила обо мне; а кажется, я ее любил как отец… ну, да Бог ее простит!.. И вправду молвить: что ж я такое, чтоб обо мне вспоминать перед смертью?
— Послушай, Казбич, — говорил, ласкаясь к нему, Азамат, — ты добрый
человек, ты храбрый джигит, а мой отец боится русских и не пускает меня в горы; отдай мне свою лошадь, и я сделаю все, что ты хочешь, украду для тебя у отца лучшую его винтовку или шашку, что только пожелаешь, — а шашка его настоящая гурда [Гурда — сорт
стали, название лучших кавказских клинков.] приложи лезвием к руке, сама в тело вопьется; а кольчуга — такая, как твоя, нипочем.
Не доезжая слободки, я повернул направо по ущелью. Вид
человека был бы мне тягостен: я хотел быть один. Бросив поводья и опустив голову на грудь, я ехал долго, наконец очутился в месте, мне вовсе не знакомом; я повернул коня назад и
стал отыскивать дорогу; уж солнце садилось, когда я подъехал к Кисловодску, измученный, на измученной лошади.
Если ты над нею не приобретешь власти, то даже ее первый поцелуй не даст тебе права на второй; она с тобой накокетничается вдоволь, а года через два выйдет замуж за урода, из покорности к маменьке, и
станет себя уверять, что она несчастна, что она одного только
человека и любила, то есть тебя, но что небо не хотело соединить ее с ним, потому что на нем была солдатская шинель, хотя под этой толстой серой шинелью билось сердце страстное и благородное…